Мария Гулегина

Мария Гулегина: Я никогда не позволю себе на сцене балаган

– Сегодня у нас в гостях – Мария Гулегина. Добрый вечер.

– Здравствуйте.

– Я поискал вас и легко нашел в английском Google. И там написано следующее. Я перевожу: «Мария Гулегина – одна из самых знаменитых, самых выдающихся сопрано в мире. Ее выступления всегда встречаются овацией, стоя, во всех главных оперных залах мира. Ее называют «русской Золушкой, русской сопрано, в жилах которой течет кровь Верди, и вокальным чудом». Это лишь немножко из того, что я там нашел.

Вместе с тем ваше имя в России известно, в общем, не то, чтобы широкой публике. Профессионалы, конечно, знают вас. Это не обидно для вас?

– Обидно. Вы знаете, если бы у меня было много интересной работы в России, то я бы, конечно, приезжала. Сейчас же я приезжала на концерт «Королевы оперы». Я приезжаю постоянно в Мариинский театр на «Белые ночи» к Валерию Гергиеву, он гений, и работать с ним просто удовольствие. Я бы с удовольствием приезжала. Когда-то я уехала, как думала, в эмиграцию. Но вырвать из сердца это место, где ты родилась, невозможно. Я была обижена какое-то время.

– Поговорим об этом. Якобы, когда вы были совсем еще маленькой, вы хотели быть балериной. Это правда?

– Да. Было дело.

– Но ваш отец посчитал, что девушке негоже задирать ноги.

– Да.

– А кто угадал ваш талант оперной певицы? Как это случилось?

– Вы знаете, даже отец, когда я, маленькая, приходила к нему и жаловалась, что мне не дают петь соло в детском хоре, он говорил: «Не переживай. Если тебя не подменили в роддоме, петь ты будешь». Потому что все в нашем роду и со стороны папы, и со стороны мамы… Никого не было профессионалов, но все пели, у всех были прекрасные, можно сказать, голоса. А поступила я, может быть, потому, что у меня очень плохие оценки были по физике, химии, алгебре, геометрии. Я все пела, я все танцевала, я хотела быть актрисой, я себя только так представляла. И я где-то витала в облаках, я читала Жорж Санд, я себя отождествляла с ней. Я думала, что такая черненькая, страшненькая, худенькая, с голосом контральто – это я. Как там описана Консуэла.

– Да, но вы совсем не контральто.

– Была контральто. Я начинала в 15 лет, и у меня тогда было контральто. Детский голос еще. И поскольку после окончания школы была слишком молодая, только 16 лет, я поступила не в консерваторию, мне пришлось на один год пойти в училище. А там преподаватель, которая вела танец у меня в детстве, в хореографической школе, и она преподавала и в училище, и в консерватории танец. И поскольку балерина бы не справилась, в смысле балерине надо заплатить, а ученицы нет, она сказала: «Маринка, пойдешь?» Сказала: «Конечно, пойду». И я пошла, и разминалась, разогревала тело и, слыша пение, начала петь. Мне сказали «Давай».

– Вы только что сказали, что она вам сказала «Маринка, пойдешь?» А я вас представил как Марию Гулегину. Значит, вы официально, все-таки, Мария по паспорту? Но так вас называли всегда Мариной, чтобы тут не путать наших зрителей.

– Да, да.

– Да, хорошо. Почему вас называют «русской Золушкой»?

– Кто их знает? Когда начинается какая-то, что-то пишут… Какая разница?

– Нет, Золушка – это понятно. Золушка бедная…

– Нет. Они, очевидно, имели в виду, что я сразу же попала на бал. Но! Если уже так говорить точно, анализировать эту сказку, Золушка-то была трудолюбивая девочка. Если рассматривать эту сторону, была девочка очень трудолюбивая. И она попала на бал. Да, девочка, которая сирота. Потому что ни в одной звукозаписывающей фирме имя не значится эксклюзивом. Девочка там записала и там записала, Ла Скала записала, много записей есть, Метрополитен много записей, Венская опера, Париж. То есть, живые спектакли. Но нет эксклюзива ни с одной звукозаписывающей фирмой, нет альбомов.

– Это почему?

– Голос большой. Вы знаете, скорее всего, что голос, не удобный для записи. И, может быть, характер неудобный. Потому что я никогда не буду делать то, что мне не по душе, никогда не буду делать то, что мне не нравится. И я считаю, что петь нужно только исключительно то, что ты любишь, что ты просто не можешь без этого жить. Ты не можешь, ты поэтому поешь. А если это просто начинается, лишь бы… Вот ты подписала контракт, надела какое-то платье и пошла изображать из себя этот характер, это не интересно, это никому не нужно.

– Если продолжать эту параллель насчет Золушки, была фея, которая ей помогла. У вас была какая-то фея?

– Конечно. Мои учителя. Низкий им поклон. Мои учителя, которые меня научили трудиться.

– Значит, ваша карьера оперной певицы, если я правильно понимаю, началась в Государственном театре оперы и балета в Минске. Это так?

– Да.

– Значит, Минск стал для вас первым и пока что последним творческим пристанищем в Советском Союзе. Почему? Что там не получилось?

– Во-первых, Минску я страшно благодарна, потому что мой педагог из Одесской консерватории Евгений Николаевич Иванов (светлая ему память) отправил меня именно в Минск, потому что там был гениальный дирижер Ярослав Антонович Вощак, тоже светлая ему память. Это мои два первых учителя, которым я обязана всем. И в Минске, понимаете, меня… Как можно любить молодую, подающую надежды певицу? Невозможно.

– Почему?

– Вы прямо на какой-то другой планете живете, Владимир Владимирович.

– Один очень высокопоставленный человек в России (я не стану называть его фамилию, но она известна всем) в личном разговоре со мной сказал, что я – хороший человек, но очень наивный.

– У меня бывает такое тоже. Вот так получилось. Но я благодарна этому городу, я благодарна этому театру за все, что они для меня сделали. Потому что если бы они не пошли, не подписали против меня письмо в ЦК, я бы так до сих пор там поднимала бы эту революцию. А революция моя заключалась, знаете, в чем? В том, что именно я тогда первая открыла свой желтый ротик желторотого птенчика и начала рассказывать мэтрам, народным артистам, что оперы нужно петь на языке оригиналов.

– Например, на итальянском, да?

– Естественно.

– А они?..

– Нет, ни в коем случае.

– А что ж тогда письмо в ЦК?

– Враг народа. И не товарищ, и вообще не хотели иметь с ней…

– А почему враг народа-то? В чем заключалось?

– Потому что я итальянскую культуру начала, итальянский язык, немецкий язык… А они хотели на белорусском только. Вот так. Но спасибо им. И как все революционеры живут в изгнании, я тоже уехала в Люксембург. Так что все нормально.

– Какой это был год, если не секрет?

– Девяностый.

– Еще в девяностый год такое? Чушь.

– До этого тоже было, хватало всего. Но я им благодарна, потому что, вы знаете, если со мной по-хорошему, я могу очень долго работать, и всё нормально. Но когда мне задали этот импульс на вылет…

– Но вы не стали бороться?..

– Нет, я боролась. Я даже пригласила своего импресарио, чтобы он прослушал многих певцов. Их повезли на прослушивание в Лондон, чтобы я боролась за то, чтобы не только одной мне было счастье петь на Западе. Я боролась. Я пыталась что-то делать. Но не получилось. Я поняла, что просто я там «загину», как говорят на белорусской мове.

– Хорошо, я задам вам подленький вопрос. Вы уехали и потом вы… Госконцерт, если я не ошибаюсь, послал вас в Милан.

– Нет, это до того. Это в 1986 году.

– И платил вам аж 120 рублей там.

– Долларов в месяц.

– 120 долларов в месяц. Большие деньги, конечно, и так далее. А Ла Скала платила совсем другие деньги. Не это ли привлекло вас, все-таки, что там совершенно другие заработки?

– Вы знаете, в то время нет. В то время даже когда кто-то из друзей, из родни уезжал в Америку, мы прощались как на похоронах. Потому что мы не знали, мы еще увидимся или нет. Это было так, это было страшно. Уехала моя подруга, и родители ее уехали из Одессы. Она мне была как сестра. И это было страшно, понимаете? Я сама об этом не думала никогда. Для меня это было, действительно, страшно. Когда я собрала свои чемоданы с нотами, с постельным бельем и с пластинками моими самыми любимыми… Рахманинова увезла диск в исполнении Рахманинова, Горовица увезла, Талькова увезла запись. И когда я уезжала… Потому что была просто невыносимая ситуация. Я за пять дней выучила «Аиду» на итальянском языке и удрала.

– Вы говорите, что вы бежали. А бежали от чего?

– От того, что мне просто сказали, что всё закроется. Во-первых, невыездная, раз.

– Но это 1990 год. Какое тут невыездной?

– Ну что вы! Мне еще в Госконцерте в 1989 тоже говорили, что… Когда я им сказала, что крепостное право кончилось в 1861, мне просто довольно ясно дали понять, что если я буду слишком много разговаривать, то мне все прикроют.

– То есть вы убежали с ощущением, что это навсегда?

– Да. Это было очень больно. Я сразу же маму забрала. И потом, когда она во время путча вдруг решилась вернуться, и она попала во время путча туда, я на себе волосы рвала. Я не знала, что это будет. Это страшно.

– Ну да, казалось, что там все обратно, конечно.

– Да, это было страшно просто. У меня был контракт в Мюнхене в это время. Я просто взяла больничный, я никуда не поехала, потому что я была просто в прострации, я не знала, что будет, как будет. Потому что для меня моя семья – это было самое важное, моя мама, потому что отца у меня на этот момент не было. И дочка была, в Германии училась уже в интернате.

– Чуть-чуть вернемся назад. Значит, когда вы в первый раз оказались в Ла Скала, и за три дня, если я не ошибаюсь, выучили совершенно партию свою…

– Где-то за недельку. Я ее выучила, естественно, подготовила в Минске. Но доработать текст, произношение… Вы же, знаете в итальянском языке это должно быть все точно, что нельзя петь, как бы, по-русски. Мы, русские, говорим больше с такой фонетикой, темной. Итальянцы говорят более… И это надо было выучить. Это надо было на слух как попугаю просто запомнить за эту неделю, что была. Но маэстро Гавадзени, когда он меня услышал первый раз и через пару дней, когда он увидел мою работоспособность, насколько я… Я ночей не спала. Как Золушка. Я ночей не спала, у меня все эти двойные согласные, просто как тень отца Гамлета приходили.

– Вы где живете сейчас?

– В Люксембурге.

– Там какой язык?

– Люксембургский.

– Французский?

– Нет.

– Ну, они говорят на языке, который кому понятен? Или никому кроме них?

– Вы знаете как? Я не имею люксембургского паспорта. Сразу же я вам скажу, что я свой паспорт не меняла.

– То есть у вас советский?

– Нет, белорусский паспорт.

– А. Ну, поздравляю.

– Да. Но я думаю, что я, наверное, если хочу какой-то паспорт, то российский.

– Вы понимаете, что сейчас происходит в Белоруссии, кто во главе там? Да? В курсе?

– Я поняла, что там очень много чего понимают вообще о жизни и обо всем.

– Я вот что хотел вас спросить. Вы говорите, четкое произношение и так далее. Я оперу люблю. Без фанатизма, но люблю. Но заметил такую вещь, что понять, что поет оперный певец или певица, можно крайне редко. А чем выше голос, тем меньше можно понять. Вы мне можете объяснить, в чем дело?

– Безусловно. Когда певец поет, когда линия голоса звучит, в любом случае согласные останавливают. Если начинается четкое произношение, то линия вокальная теряется. Если мы говорим о бельканто, там вообще что-то поется такое, почти что домашний адрес и никто… Нет. Это так, шутки. Но, в принципе, нужно найти такое равновесие между этим, чтобы было слышно, о чем ты поешь, чтобы ты сама вообще понимала, о чем.

– Хорошо. Тогда я вам скажу. Первый раз я услышал оперного певца, когда мне было, по-моему, лет 9 или 10, я жил в Америке и мама купила две пластинки 78 оборотов Шаляпина. Это Гуно, Мефистофель. На одной стороне одна, на другой – другая. По-французски. Я понимал каждое слово. Вот так Шаляпин пел. Но это — Шаляпин.

– Но он актер был поющий. Это очень важно. Безусловно, это очень важно, особенно когда какие-то характеры поешь. Не просто такая голубая героиня, какой-то такой принц или что-нибудь. Это все должно быть… Леди Макбет как можно спеть, если ты поешь просто согласные?

– Шостаковича вы имеете в виду?

– Нет, я имею в виду Верди.

– Это важно подчеркнуть, потому что, ведь, у Шостаковича тоже есть.

– Гениально, да.

– Абсолютно. И очень страшная. Скажите мне, пожалуйста. Вы пели тогда в первый раз с Паваротти?

– Да.

– Ну и как? Как он вам, Паваротти?

– Вы знаете, настолько… Мое счастье было в том, что я первый раз, когда его увидела, я, конечно, просто… Я в каком-то шоке была. И я развернулась к нему, и хотела ему туда петь. А он подошел, меня так развернул, сказал «Вон туда». Но с тех пор, когда он меня вот так развернул, я поняла, что да, это Паваротти, это звезда. Но если меня, молодого котенка поставили рядом с такими тиграми, то я должна тоже хотя бы не испортить кашу. И я старалась, я работала, я учила, я все старалась делать. И что, может быть, мне помогло, что я до конца не поняла, где я и что я. Я просто продолжала учиться, понимаете? Продолжала учиться и работать. И только вернувшись в Минск, увидев, когда написано там Паваротти, Леонуччи, маэстро Гавадзени, Мария Гулегина. Я думаю «О боже». До меня это дошло. И тоже я как-то очень скромненько себя вела. И через три года, когда приехал Ла Скала в Большой театр… И, кстати, я тогда должна была петь, но приболела очень сильно – это 1990 год был. И директор Ла Скала сказал, что у нас есть русские певцы, которых мы очень любим, но вот сейчас у нас наша любимица, молодая солистка Мария Гулегина, которую мы ждем. И что тут началось! Все начали звонить: «Так это правда, что ты поешь в Ла Скала?» Я говорю «Да». «А чего ж ты молчишь?» Я говорю: «А что? Мне на лоб написать, что ли? Я же говорила, я же брала, как бы, увольнительную из театра за свой счет. Для чего я ехала туда?» — «Ну, мало ли…»

– Вы когда-нибудь еще пели с Паваротти?

– Конечно. Конечно. Очень много. И в Мэте пела, и в Цюрихе пела, и в этом… Ой, дай бог памяти.

– Ничего, не страшно. Да, хорошо. С тех пор, как вы бежали, многое изменилось. Я понимаю, что вопрос-то вообще не совсем правомочный. Но все равно задам его. Если бы вы начинали свой творческий путь сейчас, зная, что здесь, и зная, что там, вы бы все равно уехали, как вы думаете?

– Не знаю. Сейчас совершенно другая система. Раньше, например, для того, чтобы тебя взяли в театр, ты обязательно должна была окончить консерваторию. Сейчас это не обязательно. Сейчас достаточно пару уроков ты берешь, поешь, выучиваешь какую-то арию, спела прослушивание, поступила на какие-то курсы, туда-сюда и уже все, ты можешь дальше петь. И, в принципе, сейчас это не считается таким страшным как в мое время, понимаете? Сейчас нормально, когда молодые певцы уезжают на какие-то курсы в Германию. Там есть очень много фаст-контрактов в Германии, они в труппе театра числятся, учатся и поют. Так что это нормально. В то время это было другое. Так что я не знаю. Но, в принципе, как не было пророков в своем отечестве, так и нет. И если я себе сейчас позволю сказать, открытие Большого театра, когда наших потрясающих солисток поставили в квартет. И не дали ни одной солистке Большого театра выйти и спеть. Это как можно?

– Вы только что сказали, что сегодня уехать куда-то – ничего особенного в этом нет в отличие от советского времени. Сейчас в России довольно модно выражение «Пора валить». Не слышали, нет?

– Нет.

– Не слышали. И тогда я об этом спрашивать вас не буду. Но есть некоторые настроения. Конечно, не у всех, но, тем не менее.

– Мне, наоборот, кажется, что нужно больше здесь быть.

– Вы сказали, что вы до сих пор не получали никакого гражданства. Во-первых, почему? И во-вторых, вы, все-таки, решились теперь получить люксембургское, я правильно понимаю?

– Нет. Белорусский паспорт как был, так и есть.

– То есть вы хотите сохранить его? Или нет?

– Я думаю, что я хочу получить российское гражданство. Кстати, на Олимпиаду, когда мне была доверена такая честь принимать флаг для Сочи, я участвовала в закрытии Олимпиады в Ванкувере. К Олимпиаде мне должны были сделать российский паспорт. Но в связи с тем, что я только вышла замуж и поменяла фамилию на фамилию мужа, то получилось, что совершенно другой человек. И я, к сожалению, не получила российский паспорт. Но я думаю, что это моя страна и я хочу здесь жить.

– Но с точки зрения вашей профессиональной работы — масса поездок и так далее. Каждый раз за визой обращаться – это как вообще?

– Нет, у меня же люксембургская резиденция-то постоянно.

– Тогда это меняет дело, конечно. Вы уже 20 лет почти живете на Западе, правда?

– Да.

– Вы себя считаете русской певицей при этом?

– Я – русский человек, хотя во мне ни одной капли русской крови. Но я говорю, думаю и, как говорит, Каллас, считаю по-русски.

– А чувствуете себя русской?

– Конечно.

– Это самое главное.

– Но я себя чувствую и русской, и украинкой, и еврейкой, и армянкой, конечно, потому что отец – армянин.

– Когда вы все это время там жили, в основном, испытывали ностальгию?

– Конечно. Огромную. Вот, когда я включала концерт Рахманинова третий, только начинается, у меня начинали слезы течь и все. Когда я слышала русскую речь… У меня сынок маленький. Когда мы его вывезли (так получилось) в такое место в Испании курортное, и когда там очень много было русских, он бежал за всеми и говорил: «Я тоже русский, я тоже русский». Так что, вы знаете, это то, что не вырвать из сердца. У вас, наверное, Франция – любимая страна. У меня тоже Франция – любимая страна, у меня Париж – любимый город. И вы меня хоть убейте.

– Это правда, что в свое время вас не приняли в Большой театр?

– Да.

– Так сказать, молчаливый вопрос. Пуркуа, так сказать?

– Пуркуа па.

– Так в чем дело-то?

– Там в это время был такой дирижер очень важный, я даже не помню его сейчас имени. И когда Наталья Дмитриевна Шпиллер меня один раз отловила на улице возле Большого театра… А я собиралась ехать уже во вторую поездку в Ла Скала. И она мне так: «Деточка, ну что ж ты? Там по Ла Скалам поешь, а на родине не поешь. Немедленно, завтра приходи, с главным дирижером поговори». Она мне дала телефон, я позвонила. Не помню, кто. Представилась. Он говорит «Да, хорошо, приходите. Приходите завтра» (мой любимый фильм). Я пришла, он говорит: «Где ваше рекомендательное письмо?» Я говорю: «Как? Какие?» – «Ну, кто вас рекомендует?» Вроде бы, никто. И он начал: «Послушайте, кому это нужно? Вам или мне?» Тут у меня мой еще польский гонор, я как бахнула дверью и сказала: «Это было нужно вам. А мне это не нужно». Очень я обиделась тогда. Потому что я пришла с чистым сердцем, я готова была там петь. И вы же понимаете, что в то время это были не материальные интересы. Это было просто желание петь у себя на родине. Вот и все.

– Вообще, коль скоро возник этот вопрос (материальные интересы). Написано где-то, что вы – самое высокооплачиваемое сопрано в мире. Я не спрашиваю, сколько, меня цифры не интересуют. Но это так или не так?

– Я не знаю. Хочется верить.

– А вообще для вас… Что такое для вас деньги?

– Деньги – это не то, что прямо ради этого я — все. Это уважение, как бы, возвращение… Это статус. Если тебе платят столько, если тебе создают эти условия, значит, ты этого стоишь. Это не то, что бывает так, что некоторые певцы поют в театре, говорят: «Да, вот я там вот пел». Но при этом не говорят, что он там пел на страховке или сам доплатил. Понимаете? Это разный статус. Если тебя хотят и тебя приглашают, и ты говоришь свои условия, и их выполняют, значит, это… Это игра такая.

– Вы говорите о себе так: «Я – настоящая оперная певица». Что такое «настоящая оперная певица»? Когда вы говорите так, очевидно, вы что-то имеете в виду?

– Как бы, self-made.

– Ну, self-made. Вы же учились.

– Конечно. Но меня никто не нес по жизни. Настоящая оперная певица – что я очень серьезно отношусь к профессии, я никогда не сделаю того, что будет во вред моей карьере, именно оперной певицы. Я никогда не позволю себе на сцене балаган. Никогда. Я никогда не позволю выйти пустой на сцену, без эмоций. Я никогда не позволю быть просто марионеткой в чьих-то руках. Я так считаю, что самое главное на сцене – личность. Хорошая, не хорошая, кому нравится, кому не нравится – это у людей разные вкусы. Но я такая, как я есть. Если я пою Тоску, она должна быть выстрадана мной. Естественно, я не Библия, которую нельзя менять, допустим. Есть режиссер, есть дирижер, которые имеют какие-то ко мне актерские задания. И мы в процессе разговора, в процессе дискуссии, мы решим, как это делать. Но это будет совместное. Но никогда я не буду просто марионеткой.

– Певец, певица, режиссер, дирижер? Режиссер вторичен?

– Вы знаете, увы, сегодня сделали так, что визуальный ряд на первом месте. И даже не визуальный, а просто скандальный. Чем больше скандал, тем лучше режиссеру. А иногда они не читают книг. Они даже не знают, кто кому дядя, кто кому тетя. Настолько примитивно. Бывали режиссеры, вот, в Ла Скала один, который пришел на первую репетицию и сказал «Давайте спойте мне, что у вас там идет?» и смотрел по либретто. В диске что лежит. О чем можно с ним говорить? Когда ты уже до этого, готовя эту роль, 2-3 месяца не спишь, не ешь, книжки читаешь, думаешь, по ночам вскакиваешь от того, что приходит какая-то мысль, записываешь, чтобы не забыть ее. О чем с ним можно говорить? О том, чтобы кто-то вышел, обнажился? Чтобы кто-то сделал какую-то пошлость? Но сцена же не мусорник, это не мусорная яма. Сцена – это высокое… Я не знаю, это возвышенность. И со сцены должно идти какое-то добро, понимаете? Это искусство, это катарсис, это потрясение. Если этого нет, зачем это? Есть же балаганы, есть какие-то ночные клубы, где можно показать все, что хочет режиссер. Или то, что меня просто очень так, потревожило мою душу, «Руслан и Людмила» в Большом театре идет и что 16+. То есть мой сын, которому 12, он сейчас пойти на «Руслан и Людмила» не может, потому что там такое что-то показывают, что нельзя детям смотреть, оказывается.

– У Пушкина это как-то не так написано.

– У Пушкина есть намеки. Сказка в том, что в ней намек, добрым молодцам урок. Да, там намек. Но тут нам вывалили это все в лоб. Как будто для того, чтобы понять, что стол – твердый, недостаточно так – нужно обязательно фейсом об тейбл.

– Я как-то спрашивал уже одного человека, спрошу и вас. Как вы относитесь к понятию «режиссерское чтение»? Вот, он прочитал, ну, не так. Беру один пример, который лично меня в свое время дико возмутил. Я пошел на пьесу Ростана «Сирано де Бержерак». Я очень люблю Сирано де Бержерака, могу даже наизусть вам почитать немножко, в другой раз, все по-французски и так далее. Тут вдруг Сирано (очень хороший актер играет) выходит в пижаме. Он в пижаме в течение всего спектакля. У него нет меча, у него нет рапиры. Как это может быть Сирано без рапиры? Это вообще не Сирано. Я дико возмутился, мне говорят: «Так прочел это режиссер». Я говорю: «Что значит прочел? Ростан написал, там все написано. Напишите свою пьесу, пожалуйста, и сделайте. Но почему?..» Ваше отношение к этому понятию «режиссерское прочтение», когда, на самом деле…

– Он просто не дочитал. Я хотела вам про шпагу дорассказать историю, если можно. В каком-то девяносто затертом году прошлого века спектакль «Аттила» в Мачверати. Это огромная арена, такая сфера. И тоже режиссер все сделал не так. Одабелла (воин), она подняла своих подруг, чтобы воевать против Аттилы. И ее захватили в плен. Но она же воин, она не может быть в красном платье, разрезанном вот до сих пор. И я тоже спорила с режиссером и с костюмистом, я говорила: «Как же так? Она же не дама древней профессии, и ее не за наркотики взяли в баре». Слава богу, что в это время был Ренато Брюзон, которому не понравился его костюм, и Карло Коломбара, и мы втроем объединились. И когда мы втроем объединились и сказали «Не будем, не хотим»… И я сказала: «Хорошо, если нужно красное, я что-нибудь придумаю». Я себе сама пошла, выбрала в магазинах что-то такое, стилизованное под это, потому что спектакль был какой-то современный. И поскольку у меня должна быть шпага, эта сабля или что там, оружие обязательно должно быть, то… Хотите красное – я просто сюда сделала таким, как бы, шарфом, что, как бы, мне натирает бок эта шпага. И все сказали: «Ой, какой красивый, интересный костюм».

– А бывало, что вы просто хлопали дверью?

– Конечно. Только не хлопала дверью. Я очень долго уговариваю. Но прежде, чем подписывать контракт, я тоже смотрю, что я подписываю. У меня только один раз получилось, что я подписала контракт, не увидя продукт. Потому что в течение года шла постановка в Мюнхене «Манон Леско», и там надо было пять недель репетиций сидеть в Мюнхене. Я сказала: «Я не могу позволить пять недель так просто сидеть». И я сказала: «Хорошо, я буду летний фестиваль (что очень престижно), этот же спектакль». И когда я увидела то, что они там наставили, я сказала «Извините, я в этом петь не буду». Мне сказали: «Но у вас же контракт». Я сказала: «Где у меня в контракте написано, что это издевательство над оперой? У меня написано «Манон Леско», Пуччини. Нигде не написано, что должно было быть то…» Я даже не хочу сейчас повторять, что там было. Я сказала: «Если вы хотите, чтобы я приехала, я это понимаю» — «Ну как же мы будем менять декорации?» Я говорю: «Декорации ни при чем. Мы поменяем просто сцену». Как говорится, если не можешь изменить обстоятельства, измени отношение к ним, да? Только я не изменила декорации. Декорации как были, но только я изменила отношения между героями. И я сделала очень даже смешную сцену, когда Манон танцует со своим жеронте… И он же старенький, а она – молодая. И она его закручивает в вальс и так… Не в вальсе, а в котильоне, потом: «Ой, он живой или не живой?» То есть даже это обыграла. Я придумала это. Но пошлятину убрала.

– Ведь можно сказать, что вы – оперная дива? В принципе? Давайте отвлечемся.

– Нет, это умоляю, умоляю просто.

– Нет? Но есть это понятие? Я к чему говорю? Что люди такого ранга сами могут быть такими диктаторами…

– Конечно. Не то, что диктаторами. Я даже думаю, что с приобретением опыта я научилась уважать и других людей. Я понимаю, что они тоже прошли какой-то путь и тоже чему-то научились, и тоже что-то знают. И мне интересно, когда люди, чего-то достигшие, и можно найти какой-то компромисс. Это самое интересное. Если у нас есть время, я могу в двух словах рассказать, что у меня было на «Леди Макбет» в Париже, потом я пела его в Ковент-Гардене и в Барселоне. Всех меняли кроме меня (Леди Макбет). Потрясающий режиссер Филлида Ллойд. Она мне сказала: «Я увидела ванну». Я говорю: «Что это, Филлида?» Она мне говорит: «Это ванна. Ты будешь руки там мыть и сама отмываться в ванне». Я такая: «Ну, приехали…» А у меня на это время как раз Ла Скала был. Я не успела подписать это, а подписала Париж и уже ничего не могла сделать. Думаю «Всё. Надо будет как-то выкручиваться». Но я ушла домой, и ночью мне приснилась вот эта сцена. И я быстренько тоже вскочила, записала, чтобы не забыть. И я увидела это… Я пришла к ней и говорю: «Филлида, я хочу поговорить о ванне». Она говорит «Не надо, не надо. Не нравится – не будешь». Я сказала: «Подожди. Давай, ты мне только открой так вот сцену и закрой». Она говорит «Да, я так и хотела». Понимаете? Вот, даже два человека, не сговариваясь. И я зашла на этот подиум, в эту ванну, мне налили воду и я себя обливала этой водой в одежде. Это было страшно.

– Скажите, пожалуйста, в основном, вами руководят или вы руководите? У меня впечатление складывается, что, все-таки, второе. Что вами не руководят. Это так?

– Да.

– Это так, хорошо.

– Это плохо?

– Нет. А что такое голос?

– Голос – это душа, это жизнь моя.

– Это с голосом рождаются? Или голос можно каким-то образом развить?

– Конечно. Вот, например, самородок какой-то, да? Он – камень и камень. Но если он самородок, изумруд – одна огранка, если он бриллиант – другая огранка. Если он – кирпич, или какой-то камешек, подделку можно сделать, да? Но голоса, сам этот камень, ценность… Понимаете, о чем я говорю? Это только работа. Эти грани – это много-много лет пройдет. Как хорошее вино, как хороший сыр, понимаете? Это все должно быть время и каторжный труд.

– Но, все-таки, вы согласитесь, что голос – это то, чем природа тебя одарила, у кого-то есть, у кого-то нет. Если его нет, то его и нет.

– Конечно. Кирпич – он и кирпич. А бриллиант, если он алмаз, то он будет бриллиантом. Но тоже очень важно, чтобы не стараться огранить его быстро, чтобы не разлетелись в мелкие клочья.

– Вообще, это деликатная вещь (голос)?

– Конечно, конечно. Это очень деликатная вещь, и он требует режима, и он требует какого-то особого отношения. То есть я не могу перед спектаклем сидеть, с друзьями разговаривать. У меня за день до спектакля обязательно, как я говорю, пижамный день, меня никто не видит, никто не слышит. Я сама с нотами думаю, что, чего.

– И молчите?

– Да.

– Голос можно потерять?

– Можно. Но не дай бог. Лучше смерть.

– Лучше смерть?

– Для певицы – да.

– Вы поете в церковном хоре?

– Да.

– Два вопроса, рядом стоящие. Ведь, в основном, в церковном хоре не профессионалы, и ваш голос должен их совершенно привести в тяжелое состояние. И вообще для чего?

– Вы знаете, это было… Мы, как бы, люксембурженки, я и Лена Зарембо, мы на пару служб просто пришли и просто спели в крестном ходе. Это, конечно, было большое испытание для нас. Но я считаю, что это нормально, это правильно.

– Но не регулярно это происходит?

– Нет. Но так, скромно тоже. В протестантской церкви я тоже пела. И очень удивились там, как бы, спросили: «А вы когда-то раньше пели?» Я сказала: «Ну да, приходилось». Я не сказала, кто я. И просто меня спросили: «Какие ноты? Что вы будете петь?» Я сказала: «Вот это вот». Мне сказали: «Ну, не надо». Так он подумал: «Какая-то, может быть, сумасшедшая американка пришла и хочет». И когда я запела, если бы вы видели, как он вывернулся из-за этого органа. Его просто чуть Кондратий не хватил.

– Не ожидал же, ну?

– Нет, не ожидал. А потом он сказал: «Так вы же певица». И потом он начал догадываться, потому что Сан-Франциско рядом, там оперный театр рядом.

– Скажите мне, с вашей точки зрения, вы много ездили, много где бывали, где самая лучшая публика, с вашей точки зрения?

– Где я лучше пою.

– То есть нельзя сказать, что, вот, в Америке публика, в Японии публика?

– Вот, вот.

– Ага? Я попал, да? С Японией, да?

– Да, очень попали. Потому что в Японии как раз сейчас идет это, знаете. Вот это вот «Мария Гурригина сан». И особенно когда был премьер-министром Коидзуми-сан, и когда это все очень часто показывалось по телевидению. Это страшно. За 2 часа они уже все стоят с блокнотиками, с фотографиями, с альбомами. Но не только моими, любимых своих певцов. И после спектакля и думать не моги уйти сразу.

– Понятно. Приятно же.

– Очень. Очень приятно.

– Конечно. Скажите, пожалуйста, большая конкуренция в вашем террариуме?

– Ну почему террариуме? Что мы эти, змейки, что ли?

– Так говорят. Ну, змейки, да. Нет?

– Нет. Я бы не сказала. Я могу сказать, что за всю карьеру, может быть, только человека три, действительно, по-настоящему противных. А так, в принципе, все нормальные люди, все занимаются своим делом. И коллеги у меня… Вы знаете, если все идет честно. Например, сегодня ты спела лучше, а завтра другая спела лучше. Это нормально.

– Насчет этого. Вы когда получили бронзовую медаль в 1986 году, на Чайковского. Вы просто ее швырнули.

– Это было другое дело, это была несправедливость. Это была подлость. Потому что мы ходили с моим учителем Евгением Николаевичем Ивановым и с моей пианисткой Людмилой Ильиничной на консультацию к Архиповой. Она сама сказала, что это просто невозможно — спеть Лизу и Розину с ми-бемолем в одном концерте, одной певице. Это просто невозможно.

– А вы это сделали?

– Я это сделала.

– Ага. И получили.

– Нет, и с первого тура меня хотели снимать Би-Би-Си и разные телевизионные компании. Я сказала: «Нет. Когда получу первую премию, тогда будем сниматься. А сейчас оставьте меня в покое».

– И не получили.

– Нет, тогда получила другая певица, которая потом и не пела. Но тоже спасибо им. Знаете, почему? Потому что молодая певица, у которой в кармане контракт с Ла Скала, 25 лет, 24 еще. Представляете? Такая уже уходит, вся такая звезда. Еще первая премия на грудь, золотая медаль. А нетушки, а вот тебе щелчок в нос. Учись.

– Мой добрый приятель Марсель Пруст имеет к вам несколько вопросов. Прежде всего, он бы хотел спросить следующее. Если бы вы могли изменить в себе что-то одно, что бы это было?

– Глупую доверчивость.

– Что вы считаете своим главным достижением?

– Мои дети.

– Какова ваша главная черта?

– Как мне кажется, я – искренний человек. Если да — да.

– Искренность?

– Да. Если нет, никакими коврижками.

– А главный недостаток?

– Может быть, какая-то чересчур резкость.

– А какой недостаток вы прощаете легче всего?

– Ошибка по незнанию.

– А недостаток, который вы никогда не прощаете?

– Предательство.

– Ваша главная слабость?

– Это такая доверчивость, к сожалению…

– У вас есть любимое имя? Нет?

– Руслан, наверное. Я мечтала, чтобы у меня был сын Руслан.

– И он?..

– Есть. 12 лет.

– Дьявол предложил вам бессмертие без всяких условий. Приняли?

– Не бывает. Бесплатный сыр только в мышеловке. Не бывает такого.

– Что вы скажете Господу Богу, оказавшись перед ним?

– Господи, прости меня, если я что-то сделала или подумала не по воле твоей.

– Это была Мария Гулегина. Спасибо вам большое.

– Вам спасибо большое.

Интервью 2013 года