Владимир Познер: «Самый жесткий критик – это я сам»

— Было ли у вас такое, что вам не нравилась ваша жизнь? Как вы считаете, это личная трусость человека, что он не может ничего изменить? Ну, если это не война, он не в тюрьме сидит. Мирная жизнь. Почему она ему не нравится?

— Да, было. Объясняю свой опыт. Мой папа был эмигрантом. В смысле, в 14 лет его родители уехали из Советской России до образования Советского Союза в 22-м году. Его папа с мамой уехали с ним и его двумя сестрами. Они эмигрировали в Берлин, потом в Париж. Ну и там папа мой вырос. И когда он уже был молодым человеком, ему было года 22–23, он с двумя такими же русскими, как он, с такими же эмигрантами снял холостяцкую квартиру, они там прекрасно жили.

Значит, одного его приятеля звали Володя Бараш. Я его обожал и очень хорошо помню. Он кончил жизнь в газовой камере в Треблинке. Мне дали его личное дело, когда я был в Яд Вашеме. Они прочитали мою книгу. Там о нем написано. И они собирают досье на всех погибших в Холокосте. Они мне собрали его досье. Я рыдал. Потому что я его очень хорошо знал, помнил, любил. И он очень был хорош с детьми. Ужасно смешной. Он изображал Гитлера. Просто потрясающе смешно. Ну, короче, он кончил в газовой камере.

Другой его друг, его завили Иосиф Давыдович Гордон, он вернулся в Советский Союз. Он нашел очень хороший год, чтобы вернуться. А именно 1936-й. Классный год просто. В 37-м его арестовали как английского шпиона, хотя он приехал из Франции. И дали ему 25 лет лагерей. Папа потерял его след, конечно. Он был реабилитирован в 54-м году. И случайно встретился с папой. Ему с женой негде было жить, а папа и мама уезжали работать в Германию. И папа сказал: поживи у нас, последи за этим архаровцем. А я был студентом.

Он меня называл Генрихом. Я его как-то спросил, почему Генрих? Понимаете, говорит он, когда я жил во Франции, мне попался учебник русского языка для французов. И там такой был текст: один спрашивает другого – здравствуйте, как вы поживаете? А этот отвечает: благодарю вас, Генрих. Я здоров. Я всегда, говорит, мечтал, чтобы какой-нибудь Генрих меня спросил, как я поживаю. Но поскольку этого не было, то Генрихом будете вы. Ну, значит, я оказался Генрихом.

Однажды он мне сказал: Генрих, вот если я что-нибудь могу вам пожелать (он всегда мне на вы говорил. Он стал мне вторым отцом вообще-то). Значит, если я могу что-то вам пожелать, это чтобы не случилось так, что вы встанете как-нибудь утром, пойдете в ванную комнату побриться, почистить зубы, и чтобы, увидев свое лицо в зеркале, вам захотелось плюнуть. Вот я никогда этого не забывал.

Я был в пропаганде. Я долго был. В Советском Союзе не было журналистики все-таки, давайте признаемся. Там были люди, которые очень хорошо писали. Но все-таки журналистики как таковой не было. Я работал в зарубежной пропаганде. То есть на «туда». Сначала в Агентстве Печати Новости, в журнале Soviet Life, который мы издавали в обмен на журнал «Америка». Потом в журнале «Спутник». А потом на Гостелерадио в Главной редакции радиовещания на США и Англию. «Голос Америки», только наоборот.

Я был абсолютно убежденным сторонником советской системы, несмотря на все трудности. Я был сторонником социализма. Считаю, что были замечательные идеи. Поэтому мне не трудно было быть пропагандистом. Тем более что я говорил, ну они же о нас там только плохое говорят. Ну как-то кто-то должен… Меня слушало в Америке, может, человека три-четыре. Но не важно. Там не очень слушали короткие волны.

Все было хорошо. Потом с 68-го года, когда мы ввели танки в Прагу… Это был первый удар, первая трещина, что ли, в моем идеологическом здании. И как я ни пытался это оправдать, а я пытался… И мы всегда пытаемся оправдать близких, ребенка, который не так поступил. Это характерно. И я находил аргументы, я же умею. У меня же есть, как говорится, еврейский мозг. Он же умеет находить то, что другие не находят. И тем не менее я-то понимал, что это нельзя оправдать. Но заглушал.

И время шло. Я продолжал работать. Продолжал делать. Продолжал, продолжал… Трещина все росла.

И вот вы спрашиваете, было ли время, когда мне плохо было жить? Да. В это время мне плохо было жить. Я об этом до сих пор сожалею, что это было. И хоть я и не религиозный человек, но это грех. То, что я делал, – это был грех. Потому что я обманывал людей. И может быть то, что я делаю потом, делаю сейчас и уже не первый день, это из-за этого. Из-за того, что я через это прошел. Ушел. Сумел как-то отмыться, что ли. И пообещал себе, что никогда больше ни на какую партию, ни на какую власть, ни на какое правительство я работать не буду. И буду всегда думать только о том, что я делаю, применительно к тем людям, которые потребляют мой, что ли, товар. И мне все равно: эти меня критикуют, те меня критикуют. Это мне совершенно все безразлично. Потому что самый жесткий критик – это я сам. И тот опыт – он не забудется никогда.

Так что если вы спрашиваете, а может ли человек справиться? Да, может. Причем без героизма. Это не те люди, которые вышли восемь человек в 68-м году на Красную площадь, протестуя против того, что было в Праге. Вот это герои. Они конечно ничего не сделали. Они не помогли. Но они понимали, что их посадят. И скорее всего они могут никогда не выйти. Вот это героизм.

Надо очень четко понимать разницу между этим и тем, что человек сегодня, условно говоря, там что-то такое сказал и даже потерял работу. Ну и что? Ну, бывает. Но тут большая разница.

Возвращаясь к вашему вопросу: да, был такой период, который я вспоминаю, который я не забуду, когда мне плохо жилось.