Я родился во Франции, первого апреля 1934 года, в день рождения моей матери. Это всегда вызывало смех у наших знакомых, поскольку во всем мире первое апреля — это день дураков, день шуток и всякого рода розыгрышей… Я считался незаконнорожденным. Моему отцу было тогда 25 лет, он, как говорится, хотел еще погулять и не собирался связывать себя узами брака. Ну, а моя мать, которая была очень гордым человеком, в ответ на это взяла и уехала со мной, трехмесячным, в Америку. В Штатах жили ее мать и сестра, близкие друзья и, наконец, была возможность получить работу: мама работала монтажером во французском отделении кинокомпании «Парамаунт». Кстати, бабушка моей мамы — Эжени Нибуайе — первая французская суфражистка, весьма известный человек. Во Франции, например, продаются спички, на этикетках которых — ее изображение. Еще в XIX веке Эжени Нибуайе первой заявила о праве женщин голосовать и о том, что за свой труд женщины должны получать такую же оплату, как и мужчины…
— Возьми кораблик и спустись вниз — там сидит человек, который, по-моему, очень хорошо умеет развязывать узлы.
Я спустился и увидел незнакомого дядю. Поздоровавшись с ним, я спросил: «Можете ли вы развязать этот узел?» Он сказал: давай, мол, попробую…
Я и сегодня вижу его руки. На левом безымянном пальце левой руки было небольшое вздутие. Кольца не было… Он развязал узел, я сказал «Спасибо» и хотел уйти. Но мама остановила меня словами: «Это твой папа». Не помню, чтобы, услышав это, я как-то очень уж обрадовался или испугался. Но эта сцена и сегодня живет у меня в памяти…
Вскоре мама и мой отец официально вступили в брак, и мы отправились во Францию, потому что у отца там была работа. Корабль, на котором мы плыли, назывался «Нормандия». Это был гигантский дворец на воде. Я бегал по палубе, играл там в разные игры и уже тогда ссорился с отцом. Мать никогда мне ничего не приказывала. Ей достаточно было сказать, как я тут же бросался исполнять ее пожелания. Отец был настоящим командиром, и его приказной тон вызывал во мне протест…
В детстве меня окружали замечательные люди. Общаясь с ними, я испытывал такую любовь к ним, такую радость… И только отец вызывал во мне чувство страха. Он сразу же пресекал любое проявление своеволия с моей стороны. А вот мама меня обожала. Но она, соблюдая приличия, редко позволяла себе приласкать меня. Но если мама считала нужным высказать по какому-то поводу свое мнение, к ней все прислушивались, в том числе и отец. Мама была сильнее отца, гораздо сильнее…
Моего отца порой путают с его двоюродным братом, французским писателем. Тот Владимир Познер был и публицистом, и поэтом, а мой отец не имел отношения к литературе. Всю жизнь он занимался производственными, как сказали бы теперь, проблемами кино. Он был чрезвычайно знающий, умный и обаятельный человек. Смелый, с огромным чувством собственного достоинства…
…Эмигрировав из России, семья Познеров оказалась в Германии, в Берлине. Там мой дед, Александр Владимирович Познер, расстался со своей женой, уехал в Литву и стал литовским гражданином. Остальные Познеры уехали в Париж…
Окончив русско-французский лицей, учрежденный в Париже для детей эмигрантов, отец начал работать, он должен был содержать семью. Волею судеб он попал в американскую компанию «Метро Голдвин Майер», а затем благодаря своей причастности к кино, встретился с моей мамой.
От французского гражданства отец не то что отказался — он никогда его не брал, а никакого другого гражданства у него не было. Только став совершеннолетним, он получил так называемый «нансеновский паспорт» — документ, который сейчас уже не признается в международной практике.
После первой мировой войны Фритьоф Нансен, который был не только выдающимся исследователем Арктики, но и большим гуманистом, предложил Лиге Наций учредить такой документ, который позволил бы лицам без гражданства и беженцам законно жить и работать в любой стране. Ну, а советский паспорт моему отцу вручили только тогда, когда мы снова приехали в Америку. Это стало возможным после того, как Литва, Латвия и Эстония стали советскими. Тогда был издан Указ Верховного Совета СССР, согласно которому любые граждане этих республик, а также их взрослые дети, живущие за рубежом, обретали право на советское гражданство. А так как мой дедушка Александр Владимирович к тому времени был уже гражданином Литвы, то в 1941 году мой отец смог, обратившись в советское консульство в Нью-Йорке, получить советский паспорт. Так что, если бы у меня не было дедушки, литовского подданного, то моя жизнь, наверное, сложилась бы совсем по-другому.
Те, кто работал с моим отцом, души в нем не чаяли. Но вот в семейной жизни он был очень трудный человек. Наши стычки с ним продолжались очень и очень долго. Позже они превратились в ожесточенные политические споры, так как я не разделял восторгов отца в отношении советской власти. И если бы не моя вторая жена — Екатерина Орлова — то, мне, наверное, никогда не удалось бы установить с отцом настоящие родственные отношения. Надо сказать, что мой отец был неравнодушен к женщинам, причем он любил именно таких, как Катя — красивых, умных, с характером. Поэтому-то она и могла говорить ему то, что считала нужным сказать. Никому другому не удалось бы заставить его выслушать такое, а вот Кате это позволялось…
Мне кажется, что отец осознанно и неосознанно все время сравнивал свое детство с моим. Его папаша просто терроризировал своих близких. И, видимо, с самых ранних лет мой отец проникся уверенностью, что глава семьи именно так и должен поступать. Он был убежден, что дети и взрослые — это два разных народа, и что главное в жизни детей — это режим, который они должны неукоснительно соблюдать, подчиняясь диктату взрослых. Правда, иногда в качестве поощрения он водил меня, скажем, в цирк, но никаких «нежностей» между нами не было и в помине. Отец очень много работал: уходил рано утром и приходил поздно вечером. А я должен был вовремя ложиться спать: до тех пор, пока мне не исполнилось 15 лет, я был обязан уже в половине десятого быть в постели.
Когда я замечал в себе какие-то черты сходства с моим отцом, это не доставляло мне никакой радости. Внешне мы не очень похожи, но я не хотел и внутренне напоминать его, несмотря на то, что все знакомые отца прекрасно о нем отзывались. Я всегда думал, что никогда не буду, не позволю себе быть таким, как отец. И, насколько я могу судить, это сбылось, и если кто-то, желая сделать мне приятное, говорит: «О, как вы похожи на Владимира Александровича», я могу ответить только одно: «Что делать…»
Мне шел седьмой год, когда мы решили вернуться в Америку. Из Франции надо было бежать, ведь мой отец не просто носил еврейскую фамилию, он к тому же был известен своими просоветскими настроениями. Однако уехать из Франции он не мог, потому что у него не было паспорта. У мамы и у меня таких проблем не было: мама была гражданкой Франции, а я был вписан к ней в паспорт…
В Марселе мы сели на поезд, и я впервые увидел, как плачет мой отец. Это произвело на меня невероятное впечатление: оказывается, мой отец тоже может плакать…
Несколько дней, а может быть, и несколько недель (я этого не помню), мы провели в Испании. Там я впервые увидел мальчика-нищего, который просил милостыню. И это меня потрясло. Я спрашивал отца, что случилось с этим мальчиком, почему все гонят его и никто не хочет ему помочь? И отец пытался объяснить мне, что такое нищета, кто такой Франко.
Потом сели на пароход и поплыли в Америку. И вот тогда-то я почувствовал себя настоящим мужчиной. Поводом для этого стало вроде пустячное происшествие. У моей мамы был галстучек-бабочка из синего шелка, с красными горошинами, в центре которых были белые точки. Этот галстучек пристегивался к пуговичке на блузке, и маме он очень нравился. Но однажды она его потеряла…
И вот как-то, гуляя по палубе, я вдруг увидел идущего мне навстречу мальчика, который украсил себя маминым галстучком: «Отдай сейчас же!», — крикнул я ему. «Нет! — ответил он. — Это мой галстук, я его нашел!» Он был выше меня, но я набросился на него, как тигр, и снял с него эту бабочку, не обращая внимания на его слезы. Прибежав к маме, я отдал ей галстук, впервые ощутив, что я рыцарь, мужчина, который может защитить свою маму… И это, быть может, одно из самых моих радостных детских воспоминаний. Но есть и страшные воспоминания, которые тоже сопровождают меня всю мою жизнь…
Держась за поручни, я стоял на краю верхней палубы и смотрел вниз. И вот один матрос взял топорик и стал бить им акулу. Но топор отскакивал от нее, как будто она железная. Акула не реагировала на удары, и все решили, что она умерла. И тогда этот матрос ткнул пальцем ей в глаз — черный, казавшийся слепым. В одно мгновение акула отхватила ему руку, и кровь фонтаном ударила вверх… Потом этот матрос умер от шока.
Вообще-то, я человек не пугливый. Но перед акулами испытываю панический страх. В течение многих лет мне снился один и тот же кошмарный сон — я лечу в самолете, который затем терпит катастрофу и падает в воду. И меня окружают акулы… В этом месте я всегда в ужасе просыпался. Этот страх и сегодня настолько силен во мне, что даже, купаясь в Черном море, где нет опасных для человека акул, я стараюсь не думать о них. Но стоит мне вспомнить об акулах, как я на предельной скорости устремляюсь к берегу…